Есенин и Миклашевская: последняя любовь хулигана
26.03.2014 10:00
Морозным днем 1922 года представительный мужчина «из бывших» вез по Тверскому бульвару детские саночки, доверху груженные домашним скарбом. У площади Никитских ворот саночки свернули направо. Здесь от храма Большого Вознесения расходились Большая и Малая Никитские улицы. Молодая женщина, высокая и статная, как говорили о ней, «красоты непомерной», шла рядом, держа за руку мальчика лет четырех. Ее уже узнавали на улицах по фотографиям из фильмов товарищества «В. Венгеров и В. Гардин», которые хорошо продавались. Звали ее Августа Миклашевская. Необычное имя Гуте очень подходило.

Ей хотелось забраться на колокольню храма и с его огромной высоты прокричать на всю Москву: «Теперь я буду счастлива!»

Мечта, казалось, давно утраченная, вдруг ожила и поманила за собой.




…Первое Рождество после октябрьского переворота было для Гути совсем особенным. Тот, кого она любила больше всего на свете, подарил ей золотое кольцо с бриллиантом. А недели через две в ее маленькую комнату на шестом этаже на Второй Мещанской улице ворвалась женщина с безумными глазами и потребовала избавиться от ребенка. Это была его жена.

«Как вы можете здесь целоваться, — кричала безумная, — когда я весь пол проплакала перед иконами?» Она кричала долго: то требовала признаться, что Гутин ребенок не от него, то вернуть свое кольцо — и Гутя отдала. А потом один за другим раздались три выстрела. Две пули попали в беременную Гутю. Закрывая живот руками, она думала только об одном — как спасти ребенка, не дать его убить. Прибежали соседи, но безумная скрылась через черный ход. Иван Миклашевский как раз вошел в парадное, и швейцар встретил его словами: «А у нас Августу Леонидовну пристрелили…».




И словно сцена из фильма — Августа, вся в крови, лежит на кровати, Иван в тулупе рыдает у изголовья. Одна пуля задела грудь, другая застряла в кисти руки. На извозчике Иван отвез ее больницу, пули вынули.

Потом приходил перепуганный чужой муж, заламывал руки, приговаривал: «Я знал, знал, что ее надо опасаться». Августа отвечала: «Ведь это ты знал, а не я». Безумная женщина приходила извиняться, рвалась ухаживать за Августой.

Иван выставил ее, сказав на прощание: «Если с Августой или ее ребенком что-то случится, хотя бы без вашего участия в этом, если даже трамвай или машина задавит или камень свалится ей на голову, я вас убью, а вашего мужа буду резать на кусочки».




С той поры в ее душе надолго поселился страх — не за себя, за ребенка. Этот страх имел перекошенное лицо и горящие безумием глаза. В самые тихие минуты, когда мальчик засыпал, казалось — вдруг распахнется дверь и из темноты раздадутся выстрелы.

…Они миновали модерновый особняк Рябушинского на Малой Никитской. Августа различала силуэты старых дворянских усадеб и богатые доходные дома нынешнего века, построенные совсем недавно. У парадного подъезда одного из зданий на углу Скарятинского переулка саночки остановились.

«Взгляни-ка, — мужчина махнул в сторону дома, стоящего рядом, на углу Большой Никитской и Скарятинского, — там живет Владимир Иванович». — «Твой знакомый?» — «Да скорее уж твой — Немирович-Данченко». Они поднялись по широкой деревянной лестнице. До революции в доме было всего две квартиры — одна на первом, а другая на втором этаже. Соседом по новой квартире на первом этаже оказался молодой режиссер Николай Фореггер. Когда Гутя узнала, с кем ей придется встречаться на общей кухне, ее охватило буйное веселье.




…Летом 1918 года, когда ее театр уехал на гастроли, Фореггер предложил Августе, матери двухмесячного ребенка, подработать — в Театре миниатюр на Петровских линиях, где до революции выступал Александр Вертинский. Гутя делила гримерку с Катькой и Машкой, которые в легком подпитии постоянно выясняли отношения. По старой привычке захаживал Вертинский, стучал к ним в гримерку и спрашивал: «Миклашевская пришла?» И если слышал — «Да», то говорил: «Значит, войти нельзя».

Публика валила на спектакль «Леда», главную роль в котором, согласно программке, исполняла «женщина без имени». Она появлялась на сцене в туфлях на высоких каблуках, другой одежды на ней не было. Фореггер решил развивать успех — Леды должны быть разными, на все вкусы. Предложил роль Августе, она отказалась. То ли Катька, то ли Машка рискнула — явила себя публике и грохнулась от страха в обморок. Пришли руководящие товарищи из Рабиса, спросили: «Вам не стыдно?» Лавочку прикрыли. Тогда Фореггер организовал «Театр Четырех масок» прямо в своей квартире — в одной из комнат, где теперь будет жить Гутя. Здесь имелись и настоящая сцена, и зрительный зал со скамейками на сорок человек. Ставили какой-то старинный французский фарс. Актеры — Ильинский и Кторов — были молодые и никому не известные. Гутя же тогда с величайшим облегчением вернулась в свой театр.




…Свой дом! У нее теперь впервые в жизни благодаря Ивану будет свой дом. Только одному ему ведомым путем он добыл ордер на две комнаты в престижной квартире в тихом центре Москвы, там, где раньше селились дворянские семьи и богатые промышленники. Надежный, преданный Иван, она никогда не сможет отблагодарить его. Разве что прославить его фамилию, под которой она известна «всей Москве» и которую носит вот уже десять лет…

Он умеет без слов понимать ее и всегда понимал, ведь только ради нее, чтобы она не зачахла в провинции, они переехали в Москву, и Гутя стала учиться в театральной школе Шора. В Ростове-на-Дону осталась ее большая семья, пожалованная личным дворянством.

Из театральной школы ее чуть не выгнали — провинциалка оказалась слишком застенчива. Чтобы преодолеть себя, пошла «показываться» по театрам. И 1 сентября 1915 года она была принята в Камерный театр. Барышня замужем, из провинции, ей 24 года, и она еще ничего не умеет. Сразу, как по взмаху волшебной палочки, началась совсем другая жизнь. Каждый день до позднего вечера она проводит в театре. Иван куда-то уехал. Гутя говорила, что ее муж «в «длительной командировке». Иногда думала: «Да был ли у меня на самом деле муж?»




Ее партнером в танцах был Лев Лащилин, балетмейстер из Большого театра, ставивший у Таирова танцевальные номера. Августа сама его выбрала как партнера — по росту. А потом смертельно влюбилась, и остатки здравого смысла покинули ее окончательно — Лев Александрович Лащилин был давно и благополучно женат.

…Мысли о том, что все теперь переменится, что счастье возможно, не давали ей уснуть на новом месте. И не знала Августа, что лет сто назад дома, где жил Немирович-Данченко, не было. На его месте стоял огромный деревянный барский особняк. Дом, отстроенный после пожара 1812 года, был приземистый, одноэтажный и, как тогда говорили, «с антресолями». Фасад из трех узких окон со ставнями, смотревших на Большую Никитскую, напоминал крестьянскую избу. А длина его по Скарятинскому переулку казалась бесконечной.

На углу с Малой Никитской, где теперь жила Августа, был большой задний двор с флигелем, конюшней и каретным сараем. В этом флигеле, стоящем в глубине заброшенного сада, вот уже несколько лет под присмотром старого слуги жил отец семейства, объявленный «повредившимся в уме».

В особняке кого только не было — гувернеры, прислуга, приживалки, странницы, монахини… Заправляла всем хозяйством Наталия Ивановна Гончарова, дама строгая и порой деспотичная. Как-то зимой во дворе остановился возок. Из родового имения, где она прожила у дедушки свои первые годы, приехала ее младшая дочь. На руках в дом внесли девочку лет шести, одетую в нарядную соболью шубку. Встречать ее выскочили трое братьев и две сестры. Наташа очень походила на свою мать, которая считалась редкой красавицей.

«Это преступление — приучать ребенка к неслыханной роскоши», — сказала Наталия Ивановна, сбрасывая с нее шубку. Наташа расплакалась. Шубку распороли и наделали из нее муфты и палантины для трех сестер. Поначалу Наташа всего пугалась, особенно своего отца. Когда стол был накрыт и домашние занимали свои места, Наталья Ивановна посылала за ним во флигель. Как-то раз он бросился на нее с ножом. Дети сидели оцепенев от страха — без разрешения матери они не смели выходить из-за стола.




И только когда та подала знак салфеткой, они бросились бежать. Девочки закрылись на щеколду в каретном сарае. В этом же сарае подросшие барышни гадали, шептались, поддразнивали Наташу: «Гляди, гляди, — и она смотрела сквозь щели на Малую Никитскую, — Александр Сергеевич на Пресню покатил, к Ушаковой. Говорят, у них все слажено!» Наташа не верила, страдала. Маменьке жених не нравился, она все откладывала свадьбу. За судьбу дочери мать не беспокоилась: первая красавица Москвы, как называли Наталью Гончарову, без женихов не останется.

В феврале 1831 года первый поэт России и Натали обвенчались в церкви Большого Вознесения, на той же улице, где стояла усадьба Гончаровых. Потухшая свеча, упавшее распятие и обручальное кольцо, скатившееся на ковер, напугали суеверного Пушкина. «Все дурные предзнаменования», — прошептал он. Их брак продлился всего шесть лет.

Жили Пушкины в основном в Петербурге. Он, приезжая по делам в Москву, писал жене в день ее именин: «Поздравляю себя со днем твоего ангела, мой ангел, цалую тебя заочно в очи — и пишу тебе продолжение моих похождений — из антресолей вашего Никитского дома, куда прибыл я вчера благополучно…»






…Августе же в ее первую ночь на новом месте привиделось подмосковное имение князя Гагарина, где все лето 1916 года прожила киногруппа. У Гути был замечательный партнер, Олег Фрелих. Гардин сделал несколько фильмов с Гутей, вышли хорошие рецензии. А осенью в Москве на Тверской она столкнулась с Фрелихом, и он при всем честном народе опустился перед ней на колени. Фрелих ей нравился, и, конечно, Гутя знала о его чувствах, были и другие поклонники. Но «я была полна Лащилиным. Никого мне не надо было», — написала она в своем тайном дневнике. Так прошел год, летом 1917-го она опять снималась у Гардина.

Муж уже находился в Москве, и у него появилась другая женщина. («С Иваном Сергеевичем мы разошлись, у него уже была другая жизнь, но не встречаться со мною он не мог».) Он жил в другом месте, но почти каждый день навещал Гутю. «Мы навсегда останемся родными людьми», — так решил Иван.

И вот жанровая сцена 1917 года: «Как-то после репетиции я пришла домой, а меня ждут Иван Сергеевич, Лащилин и Фрелих. Оказалось, что они уже давно сидят и разговаривают на самые разные темы. Странно было видеть их всех вместе». Фрелих тогда пришел к ней в первый и последний раз. При виде Лащилина у Августы засияли глаза. Фрелих молча встал и ушел.




Вот каково это — знать, что твои глаза загораются, когда весь мир сосредоточился в одном человеке и все остальные становятся не нужны? И, главное, как жить с этим дальше? Известный балетмейстер из Большого, когда-то солист дягилевской труппы Лащилин все свободное время проводит с Августой.

Начинался новый сезон, до октябрьского переворота оставалось месяца два. И Гутя решается — попросить. Нет, не замуж — гордость не позволяет. «Как-то я сказала Лащилину, что хочу иметь ребенка. Его ребенка, а не вообще…» Никогда и никому Гутя не объясняла этого своего желания. Лащилин не спорил, только заметил, что ей будет трудно с ребенком. «Тебя это не должно касаться. Ребенок станет только моим», — пообещала она.

В тот октябрьский день, когда в газетах написали о заварушке в Петрограде, они отмечали в саду «Эрмитаж» исполнение ее желания.

Дальнейшее известно — революция докатилась до Москвы, но театры пока по-прежнему полны. Гутина беременность еще не заметна, и на Рождество Лащилин подарил ей чужое кольцо. Потом были три выстрела и страх, надолго поселившийся в душе. Так начиналась другая жизнь...

За три дня до родов Лащилин уехал на рыбалку. Иван отвез Гутю в частный платный роддом, оплатил все расходы. Родился сын, по законам жанра точная копия своего отца. Счастливое известие рыбаку принес Иван: «Имейте в виду, Августа такой человек, которого обманывать нельзя. Если вы ее не любите, лучше всего сказать об этом сейчас». В общем, довел Лащилина до

слез, пока тот не сказал: «Люблю, люблю». — «Ах, любите? Ну, поздравляю вас с сыном. Пошли к ней». И привел его ко мне в родильный дом». Августе же Иван сказал: «Как ты хочешь, так его и назовем. Если хочешь, будет моим». Она не хотела. Сама выбрала сыну имя, отчество и фамилию. Получился Игорь Львович Миклашевский. Никто не возражал.

О ее личной жизни знала вся Москва. Анатолий Мариенгоф, муж актрисы Анны Никритиной и ближайший друг Сергея Есенина, заметил как-то: «У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа — «приходящий», как говорили тогда. Она любила его — этого лысеющего профессионального танцора. Различие между приходящей домработницей и приходящим мужем в том, что домработница является на службу ежедневно, а приходящий муж — раза два в неделю».

Есенин видел Миклашевскую в спектакле Камерного театра «Принцесса Брамбилла» в 1921 году и взахлеб советовал своим друзьям: «Нужно! Необходимо! Непременно посмотрите! Красочно, празднично! То самое, чем должно быть театральное зрелище!» В это время у него начинался бурный роман с Айседорой Дункан. В начале 1922 года они надолго уезжают за границу.

Камерный с его лучшими спектаклями тоже позвали в Европу — по городам Германии и Франции. Таиров обещал, что сын Игорь может поехать с Гутей, но что-то не сложилось. «Вы едете, но без сына, — решение Таирова обсуждению не подлежало. — Будете ему посылать в Москву пайки АРА». Миклашевская сорвалась: «А с кем и что будет делать мой сын от пайка до пайка?» Встала и ушла, не дождавшись ответа. Игорю было четыре с половиной года.

«Приходящий» ее утешил — в том смысле, что ничего интересного в этом Париже нет. Он бывал и знает. Грязь, шум и бестолковщина. И не кривил душой — так же он ответил Сергею Дягилеву и отказался участвовать в его последних сезонах. Тогда Лащилин предпочел уехать на север — на рыбалку.

Самообман Гути постепенно рассеивался, душа застывала. Потухли когда-то светящиеся глаза. Все, кроме сына, стало как-то безразлично, и просить уже было не о чем. Загоралась она только на сцене. Осталась непроходящая благодарность Ивану, который всего-то год назад перевез ее с сыном на Малую Никитскую, обставил новое жилье дорогой мебелью и, главное, оставил ее одну.

А теперь в одночасье все рушилось, Августа теряла свои роли и театр, без которого не представляла жизни. Никого ни о чем просить не собиралась. В театральной Москве сплетничали, Мариенгоф сплетню записал, а может, сам и выдумал: «С Таировым поссорилась из-за своего танцора. Не желая на целый год расставаться с ним, она наотрез отказалась ехать в гастрольную поездку за границу. Таиров принял это как личное оскорбление. «Возмутительно! — говорил он. — Променяла Камерный театр на какую-то любовь к танцору!»

Из Америки Есенин писал Мариенгофу: «В голове у меня одна Москва и Москва. Даже стыдно, что так по-чеховски. Сегодня в американской газете видал очень большую статью о Камерном театре с фотографией, что там написано, не знаю, так как не желаю говорить на этом проклятом английском языке».

В Москве театр «Нерыдай», там теперь служила Миклашевская, по сути был ночным кафе-кабаре, где не было границы между залом и сценой. Приглашались вполне приличные исполнители, но публика казалась Гуте отвратительной. Она все-таки была Принцессой, актрисой Камерного театра «без содержания».

Но не останься Гутя в Москве — не произошло бы в ее жизни самого главного события.

Есенин вернулся из-за границы вместе с Айседорой Дункан 3 августа 1923 года. Их отношения безвозвратно заканчивались. Доподлинно известно, что впервые он встретил Миклашевскую в начале августа на Тверском бульваре, напротив Камерного театра, ныне Театра им. Пушкина.

Гутя, Мариенгоф и его жена Никритина с новорожденным сыном в детской коляске прогуливались по Тверскому. Есенин, бледный, сосредоточенный, почти налетел на них, сказал: «Иду мыть голову. Вызывают в Кремль». На Августу он почти не взглянул. «Мыть голову» у Есенина означало — идти к парикмахеру. Ему 27 лет, в октябре будет 28. Августе — 32, и она, что называется «женщина с прошлым». Августа была в своем расцвете — ее лучшем возрасте. Но Есенин действительно ее не заметил, так был захвачен предстоящей встречей с Троцким.

И новая встреча, на том же месте, примерно 10 августа: «Что-то жуткое в сердце врезалось от пожатья твоей руки». Это из черновика самого первого стихотворения, посвященного Августе. Здесь самое главное — «врезалось». Есенин эти строки не сохранил — переписал, и получилось «Заметался пожар голубой…»

На другой день после встречи читал стихотворение другу Толе, а вечером в ресторане — Августе. В этих двадцати четырех строках есть все — «глаз злато-карий омут», волосы «цветом в осень», «поступь нежная, легкий стан», а еще заклинание: «и чтоб прошлое не любя, ты уйти не смогла к другому».

К середине августа Москва вовсю бурлила: «Мартышка (такое прозвище было у Никритиной) уже пристраивает к нему в невесты свою подругу Августу Миклашевскую. Актрису из Камерного. Записную красавицу». А Есенин уже читал на публике новый цикл «Любовь хулигана» и объявлял — «Посвящается Августе Миклашевской».

Они встречались каждый день — целый месяц. Август незаметно перешел в сентябрь.



Бродили по Москве, ездили за город и подолгу гуляли. Августа писала в своем дневнике: «Была ранняя золотая осень. Под ногами шуршали желтые листья… «Я с вами как гимназист…» — тихо с удивлением говорил мне Есенин и улыбался. … Он мог часами сидеть смирно возле меня». Ее комнаты на Малой Никитской были похожи на рощу из астр и хризантем, которые он постоянно приносил. Однажды в присутствии Мариенгофа сказал: «Я буду писать вам стихи». Мариенгоф рассмеялся: «Такие же похабные, как Дункан?» — «Нет, ей я буду писать нежные…»

Семь стихотворений, посвященных Августе, сложились в цикл «Любовь хулигана».

В октябре, в день своего рождения, он приехал в кафе в крылатке и широком цилиндре — такой же носил Пушкин.

Взяв Августу под руку, тихо спросил: «Это очень смешно? Но мне так хотелось хоть чем-нибудь быть на него похожим». Толпа гостей — званых и незваных — жаждала поздравить первого поэта Советской России. Но Гутя всем объявила: «Пить вместо Сергея буду я», и все стали чокаться с ней, а Есенин оставался трезвым и весь вечер помогал ей незаметно выливать вино.

Теперь они стали чаще встречаться в кафе и ресторанах — осень заканчивалась. Два самых первых стихотворения — «Заметался пожар голубой…» и «Ты такая ж простая, как все…» впервые были напечатаны в журнале «Красная Нива» в середине октября 1923 года.

Айседора Дункан, сократив свои гастроли в Крыму, возвращалась в Москву. Ее помощник Илья Шнейдер принес ей этот номер в вагон. Услышав перевод, она воскликнула: «Это он мне написал!» «Айседора, дорогая,— рассмеялся Шнейдер, — ты такая ж простая, как все, Как сто тысяч других в России...» — ну это точно не про вас!»

С этим номером журнала в руках Есенин ждал Августу в кафе. Она опоздала на час и когда пришла, он впервые при ней был пьян. Торжественно преподнес ей журнал. За соседним столом о них что-то сказали.

Ко всеобщему удовольствию окружающих, начался скандал. Есенин кричал и, как казалось Августе, «пьянел с каждым выкриком». Совместными усилиями его увезли. «Я была очень расстроена. Есенин спал, а я сидела над ним и плакала. Мариенгоф «утешал» меня: «Эх вы, гимназистка! Вообразили, что сможете его переделать! Это ему не нужно! От вас он все равно побежит к проститутке!»

По Москве поползли слухи об их шуточной помолвке в «Стойле Пегаса», на которой присутствовала вся имажинистская братия. Долго гуляли и поздравляли «молодых». Августа же думала: «Ни к чему все это. Вот придет Лев Александрович на Малую Никитскую, а меня дома нет». Погуляли и разошлись.

Однажды вечером у соседа Фореггера гостил Маяковский. Напросился к Августе позвонить по телефону. «Вы Миклашевская? Встаньте, я хочу посмотреть на вас». Обычная женщина поставила бы наглеца на место. Актриса же спокойно встала. Так они и стояли молча. «Да…» — протянул Маяковский. К телефону он не подошел.

Камерный театр вернулся в Москву, но ни в назначенных репетициях, ни в спектаклях актрисы Миклашевской не значилось. Свое заявление об уходе Августа передала через секретаря, встречаться с Таировым и упрашивать его не пожелала. Есенин хотел устроить Августу в театр к Мейерхольду — явился к нему и прямо с порога: «Если не примешь Миклашевскую, буду бить».

Тот был не против. На встречу к Мейерхольду Августа не пошла, не захотела. Может, представила себя на одной сцене с Зинаидой Райх, бывшей женой Есенина? Ее вызвали в Наркомпрос к Луначарскому, он предлагал в три дня вернуть ее в Камерный. Августа отказалась. «Я могла вернуться в театр, только если бы этого захотел сам Таиров».

Как-то в кафе, где теперь изредка встречались Есенин и Августа, зашел Лащилин. Компания была шумная, театральная, все «приходящего» знали и пригласили к столу. Есенин встал и вышел. Вскоре вернулся с огромным букетом. Молча положил цветы Августе на колени, приподнял шляпу и ушел. Просто еще один поклонник принцессы. Никаких сцен, никакой ревности. И со стороны Лащилина тоже.

Эти литературно-театральные люди в начале 1920-х почти все истово играли в придуманную жизнь. Знали, что прошедшее безвозвратно ушло, а как жить в новой России, они не представляли. Понятно, откуда взялась тяга к сказочным принцессам Брамбилле и Турандот. Про Есенина кто-то заметил, что он играл особенно эффектно свою жизнь, «по старинке, нутром, как во времена Мочалова». Но Августа свою жизнь не играла...

Они стали встречаться реже. Есенин долго лежал в больнице с поврежденной рукой, по делам уезжал из Москвы. Однажды, проезжая на извозчике, увидел Августу. Соскочил, подбежал и произнес: «Прожил с вами уже всю нашу жизнь. Написал последнее стихотворение». Целиком прочитал ей. «Вечер черные брови насупил…» о том, как «текла былая наша жизнь, что былой не была». Прожил жизнь? Нет. Прощался? Тоже нет. Может, прав был друг Толя: жизнь была придуманной, но стихи — настоящими.

Айседора, уже расставшаяся с Есениным, не могла остаться безразличной к этой «былой жизни». Узнав, что Миклашевская встречает новый 1924 год в актерской компании, тут же напросилась в гости. Августа записала: «Я впервые увидела Дункан близко. Это была очень крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я, сама высокая, смотрела на нее снизу вверх. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня.

На ней был прозрачный хитон, бледно-зеленый, с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром, с золотыми кистями, и на ногах золотые сандалии и кружевные чулки. На голове — зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах не то плащ, не то ротонда бархатная, зеленая, опушенная горностаем. Не женщина, а какой-то очень театральный король.

Она смотрела на меня и говорила: «Ти отнял у меня мой муш!» У нее был очаровательный, очень мягкий акцент. Села она рядом со мной и все время сбоку посматривала на меня: «Красиф? Нет, не ошень красиф. Ну, нос красиф. У меня тоже нос красиф. Приходить ко мне на чай, а я вам в чашку яд положу, — мило улыбалась она мне». Похожая история, только с револьверными выстрелами, в жизни Августы уже случилась. Сейчас она не боялась — некого и не за что было бояться. Айседора в образе, тоже играет свою жизнь.

«Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы!» И вдруг неожиданно сорвала с головы чалму: «Произвел впечатлень на Миклашевскую, теперь можно бросить». И чалма, и плащ полетели в угол. После этого она стала проще, оживленнее: «Вся Европа знайт, что Есенин мой муш, и первый раз запел про любоф вам? Нет, это мне! Есть плохой стихотворень «Ты простая, как фсе» — это вам!»

И опять: «Нет, не очень красиф!» Болтала она много, то пела «Интернационал», то «Боже, царя храни», и все как будто шутя. Уже давно пора было уходить, но Дункан не хотела. Стало светать, потушили электричество. Серый тусклый свет все изменил. Айседора сидела осунувшаяся, постаревшая и очень жалкая. «Я не хочу уходить, мне некуда уходить. У меня никого нет. Я одна...» Августа не была одна, у нее рос сын — смысл ее подлинной, невыдуманной жизни.

Есенин уже нечасто навещал ее. Как-то пришел на Малую Никитскую рано утром, измученный, больной. Сказал, что его посылают в Италию лечиться. «Поедемте со мной. Я поеду, если вы поедете».

Привел ее в цветочный магазин, купил огромную корзину хризантем, отвез домой, извинился и ушел неизвестно куда. Что это было, опять все придумал? Но Августа поняла, что у Сергея все плохо, надо его спасать, что-то почувствовала. Просила Лащилина — второй раз в своей жизни просила — забрать Игоря на год и отпустить ее в Италию. В ответ услышала — бывал он в той Италии, делать там совсем нечего.

В ноябре 1925 года Есенин зашел к ней домой. Августа сидела у кровати больного сына, читала ему книжку. Есенин зашептал: « Я не буду мешать…»

Сел в кресло и долго молча сидел, потом встал, подошел к ним.

«Вот все, что мне нужно», — сказал шепотом и пошел. В дверях остановился: «Я ложусь в больницу, приходите ко мне».

Августа в больницу не ходила, думала: там будет Софья Толстая, его последняя жена. Больше они не встречались. Через много лет Августа узнала, что было еще одно, последнее стихотворение, посвященное ей:

Я помню, любимая, помню

Сиянье твоих волос.

Не радостно и не легко мне

Покинуть тебя привелось...

Это было его прощанием. Августа пережила Есенина на 52 года. Всю жизнь она чувствовала свою вину за то, что не сумела его спасти. Когда ее просили рассказать об их отношениях, отвечала, что ей рассказывать нечего, что Есенин в стихах уже все рассказал.

Из похорон Есенина пытались сотворить нечто символическое. Из Дома печати по Никитскому бульвару, мимо церкви Большого Вознесения и Никитских улиц многолюдная процессия дошла до конца Тверского бульвара, где тогда стоял памятник Пушкину. Сделали три круга вокруг памятника, пошли обратно по Тверскому и остановились напротив Камерного театра.

На этом самом месте, где они впервые повстречались, Августа и простилась с ним. Теперь здесь стоит памятник Есенину и еще далекой ранней осени, навсегда связавшей поэта и принцессу.
Наталья Клевалина «Караван историй»
«7 дней»